|
ВСЕВОЛОД МИХАЙЛОВИЧ ГАРШИН
(14.02.1855 – 1888)
Как и Иисус Христос, Гаршин
покинул грешную землю в возрасте 33 лет. И в этом усматривалось нечто
символическое — таинственный знак судьбы, ибо его личность, жизнь и образ
поведения неси на себе слишком явный отпечаток христианского учения, ибо его
произведения излучают всепроникающий, хотя и не яркий, свет истиной
национальной религиозности.
И все же Всеволод Михайлович
Гаршин, поражавший всех современников любовью к Богу, людям и природе,
считавшийся со внутренними законами религиозною аскетизма, ушел из жизни не
по-христиански. Считая самоубийство подлостью, он, терзаемый припадками
наследственной душевной болезни, на протяжении многих лет мужественно гнал
прочь мысль о добровольном уходе из жизни. А мысль эта посещала Гаршина
довольно часто.
Как ни хотел этого Гаршин,
ему так и не удалось обойтись «без насилия над собой». Но держался он до
последнего. Прогрессирующая болезнь, невозможность заниматься писательством,
семейная драма (разрыв отношений с матерью, которая прокляла его), горечь
бездетности, литературные дрязги, раскаленность атмосферы в обществе,
обесценивание человеческой жизни вследствие революционно-террористической
практики, волна убийств и самоубийств, ощущение своей ненужности, нежелание
быть обузой для родных и близких, бессилие перед «мировым злом» — все это
заставило исстрадавшегося Гаршина прибегнуть к насилию
над собой.
Примечательно, что хоронили
Гаршина не как самоубийцу. Его провожали в последний путь как слишком рано
умершего человека, видя в нем одну из самых больших надежд русской
литературы и в то же время трагический символ поколения 70–80-х годов 19
столетия. При этом были соблюдены все христианские обычаи и традиции и
возданы все необходимые почести.
Говоря о Гаршине,
необходимо иметь в виду следующее. Он жил и творил в ту пору, когда в
отечественной литературе в силу влияния на умы людей революционной идеологии
преобладало не сознательное, открытое христианство, а христианство
бессознательное, опосредованное. Было бы, однако, ошибкой полагать, что с
возведением атеизма в ранг государственной политики христианские идеи и
мотивы совсем исчезли из русской литературы. Вопреки всему они продолжали
жить и плодоносить, изменилась лишь форма их проявления, ставшая более
изощренной и завуалированной. Характер гаршинского преломления
религиозно-христианских начал, помимо всего прочего, позволяет еще раз
убедиться в том, что атеизм, загнавший «в подполье» сознательное
христианство, оказался совершенно бессильным перед
xристианством
непроизвольным, «врожденным».
Знавших Всеволода Михайловича
поражала исключительная его веротерпимость. Гаршина очень многие принимали
за своего: евреи за еврея, цыгане за цыгана, татары за татарина.
Вряд ли был случаен интерес
писателя к драматической поэме Лессинга «Натан Мудрый», которую он читал
вслух своим «скучающим» товарищам по Горному институту. В этой пьесе
немецкий просветитель выступал против религиозной исключительности и ратовал
за гуманизм и равенство народов. Все это было близко Гаршину, не только
терпимо относившемся ко всем религиям мира, но и признававшему право
человека иметь атеистические убеждения.
Отношение Гаршина к
вопросам веры особенно рельефно проступает в рассказе «Ночь». Большая доля
автобиографичности присутствует в этом произведении, буквально пронизанном
христианскими мотивами. Герой этого самого «религиозного» рассказа Гаршина,
Алексей Петрович, на редкость одинок. Он приходит к выводу, что и его
собственная жизнь, и жить всех остальных людей — сплошная ложь, что за так
называемыми «добрыми поступками» стоят тщеславие, фальшь и страх. Уже никто
и ничто не в состоянии удержать его на этом светe.
Он готов умереть с презрением и к самому себе, и ко всем окружающим, которые
представляются ему «кровожадными, кривляющимися обезьянами». Уставший от
бесконечной рефлексии, Алексей Петрович берет револьвер с тем, чтобы пуля
оборвала его мучительное существование. И вдруг — «в открытое окно раздался
далекий, но ясный, дрожащий звук колокола». Именно этот неожиданный,
«неуместный» звук колокола явился спасительным, очищающим
для героя, пришедшего к мысли о самоубийстве, какая-то неведомая сила
заставила его снова положить револьвер на стол.
То была не трусость, и это
отчетливо осознавал Алексей Петрович, на которого молниеносно нахлынули
детские воспоминания, связанные с посещением церкви «Церковь... духота...
Восковые свечи. Старенький пол, отец Михаил, служил жалобным, надтреснутым
голоском; дьячок басит. Хочется спать. В окна едва брезжится рассвет. Отец,
стоящий рядом со мной, склоня голову, делает торопливые маленькие кресты, в
толпе мужиков и баб сзади нас поминутные земные поклоны. Как давно это
было!.. Так давно, что не верится, что это была действительность, что сам
когда-то видел, а не прочитал где-нибудь или не слышал от кого-нибудь. Нет,
нет, было это все, и тогда было лучше. Да и не только лучше, а хорошо было.
Если бы теперь так, не нужно бы ездить за револьвером». Звон колокола,
пробудивший в памяти одну из картин детства, вернул героя к размышлению о
правде, о большом мире: «Это к заутрени, должно быть. Пойдут люди в церковь;
многим из них станет легче. Так говорят по крайней мере. Впрочем, помню, и
мне легче становилось. Мальчиком был тогда. Потом это прошло, погибло. И
легче мне не становилось уж ни от чего. Это правда». И вот в ту роковую
минуту, когда смерть была рядом и казалась неотвратимой, Алексею Петровичу
вдруг сделалось легче (как когда-то в детстве), и он понял, что потерянная
правда нашлась.
Под звон церковного
колокола произошло прозрение героя, поэтому выстрел уже не мог прозвучать.
«На улице было тихо,— замечает повествователь,— никто не ехал и не шел мимо.
И из этой тишины издалека раздался другой удар колокола, волны звука
ворвались в открытое окно и дошли до Алексея Петровича. Они говорили чужим
ему языком, но говорили что-то большое, важное и торжественное. Удар
раздавался за ударом, и когда колокол прозвучал последний раз и звук, дрожа,
разошелся в пространство, Алексей Петрович точно потерял что-то. Колокол
сделал свое дело: он напомнил запутавшемуся человеку, что есть еще что-то,
кроме своею собственного узкого мирка, который его измучил и довел до
самоубийства. Неудержимой волной нахлынули на него воспоминания, отрывочные,
бессвязные и все как будто совершенно новые для него. В эту ночь он многое
уже передумал, и многое вспомнил, и воображал, что вспомнил всю свою жизнь,
что ясно видел самого себя. Теперь он почувствовал, что
в нем ecть
и другая сторона, та самая, о которой говорил ему робкий голос его души».
Алексей Петрович вспоминает
то далекое время, когда он маленьким ребенком жил с отцом в глухой, забытой
деревушке, изучая десятичные дроби и приобщаясь к таинствам православия.
Маленькому Алеше особенно нравилось заниматься священной историей: «Каин,
потом история Иосифа, цари, войны. Как вороны носили хлеб пророку Илии. И
картинка была при этом: сидит Илия на камне с большою книгою, а две птицы
летят к нему, держа в носах что-то круглое». Вполне естественно, что
«удивительные, огромные и фантастические образы» библейских героев
производили огромное впечатление на ребенка и наложили отпечаток на его
характер.
Перед нами уже совсем другой
человек, пришедший к выводу, что нельзя убивать себя, что жизнь не
замыкается и не кончается на нем. Возвысившись над своим собственным
узеньким мирком, он взволнованно повторял: «...нужно, непременно нужно
связать себя с общей жизнью, мучиться и радоваться, ненавидеть и любить не
ради своего „я", все пожирающего и ничего взамен не дающего, а ради общей
людям правды, которая есть в мире, что бы я там ни кричал, и которая
говорит душе, несмотря на все старания заглушить ее». Ему открылась истина.
И случилось это не только благодаря неожиданному звуку церковного колокола,
но и Евангелию.
Отказавшись от самоубийства,
Алексей Петрович пришел в неописуемый восторг. Однако этот восторг длился
недолго. Не выдержав его, прозревший за одну роковую ночь, герой умирает на
рассвете собственной смертью: «Восторг этот родился в сердце, вырвался из
него, хлынул горячей, широкой волной, разлился по всем членам, на мгновенье
согрел и оживил закоченевшее несчастное существо. Тысячи колоколов
торжественно зазвонили. Солнце ослепительно вспыхнуло, осветило весь мир и
исчезло».
Победа голоса добра, любви и
надежды стоила гаршинскому герою жизни. Но это была нравственная победа над
самим собою, вкус которой особенно сладок. И она стала возможна
благодаря тому, что Алексею Петровичу открылись вечные ценности, в том числе
и ценности христианства.
Православное воспитание
Гаршина наложило отпечаток буквально на все. У этого писателя бесполезно
искать богоборческие мотивы, столь «модные» в литературе его времени,— их
попросту нет. На страдание Гаршин смотрел как на закономерность бытия, ему
было близко русское представление о счастье: оно не мыслилось без
жертвенного оттенка. Вот почему темы страдания и самопожертвования стали
едва ли не главными в его творчестве. Религиозное чувство дает себя знать и
в гаршинских взглядах на искусство, на место и роль художника. Гаршин был
убежден, что настоящий писатель должен страдать со всеми и за всех, о ком
повествует, что творческий процесс сопряжен с сопереживанием, сочувствием и
состраданием.
Об этом знаменитый рассказ
Всеволода Михайловича «Красный цветок». Благодаря автобиографизму и «строгой
реальности» содержания рассказ «Красный цветок» высвечивает главную боль
Гаршина, сердцевину его личности и творческих устремлений.
Как и сам Всеволод
Михайлович, безумный герой «Красного цветка» не уклоняется от страдания,
наоборот, он словно стремится пострадать. И, естественно, без труда
отыскивает страдание и сознательно входит в него. Он превыше всего озабочен
тем, чтобы принести освобождение всему человечеству. Ради этой цели он готов
вынести любое страдание и погибнуть. Смысл своего существования гаршинский
герой видит в том, чтобы сразу, одним махом искоренить «все зло», разлитое
по земле. «Все зло мира» у Гаршина персонифицировано. В воображении больного
«красный цветок», растущий в саду сумасшедшего дома, воплощает это
вселенское зло.
Не будет натяжкой сказать,
что «Красный цветок» — это своеобразный символ веры Гаршина, для которого
было очевидно, что пути, затемненные «противоположностью Богу», не могут
привести к правде.
В последние годы жизни
Гаршин, всегда любивший и уважавший Л. Н. Толстого, испытал заметное влияние
нравственно-этических идей великого писателя. Гаршину была близка
толстовская теория «опрощения».
В связи с этим необходимо
назвать «Сказание о гордом Аггее», повествующее о том, как был наказан
Богом, а затем прощен им богатый и властный правитель одной страны.
Возгордился Аггей и стал
думать, что никого нет на свете мудрее, сильнее и богаче его. Ниже своего
достоинства считал разговаривать с людьми: «Жил так Аггей один, точно на
высокой башне стоял. Снизу толпы народа на него смотрят, а он не хочет
никого знать и стоит на своем низеньком помосте; думает, что одно это место
его достойно: хоть одиноко, да высоко». И вот однажды в праздник Аггей пошел
в церковь. Слушая службу, он размышлял о том, правильно или неправильно
говорится в Священном Писании: «Начал протопоп книгу читать, и дошел он до
того места, где написано: „богатые обнищают, а нищие обогатеют". Услышал
Аггей такие слова и разгневался.
— Что ты, — говорит, –
поп, вздумал читать такую ложь? Не знаешь разве, как славен я и 6oгат?
Как мне обнищать и нищему обогатеть против меня?
Протопоп же не слушал его, и
дальше стал читать книгу, и службы отслужил до конца, не отвечая Аггею.
И рязъярился правитель:
протопопа велел заковать в кандалы и посадить в темницу, а лист, на котором
те слова были написаны, велел из книги выдрать.
Отвели протопопа в темницу и
лист выдрали, а правитель Аггей пошел в свои палаты пировать и на пиру пил,
ел и веселился».
В конце концов
разгневался Господь на Аггея и лишил ею всего, что он имел и чем так
безудержно гордился. Пришлось Аггею пострадать. Наступило прозрение «И
горько плакал Aггей.
Вспомнил он всю жизнь спою и понял, что не за выдранный лист наказал его
Господь, а за всю жизнь. „Прогневал я Господа,— думает, — и будет ли
мне теперь пощада и спасение?" Долго лежал он и плакал, каясь в грехе своем
и прося у Бога помощи и силы. И послал ему Господь силу. Рассвело, Аггей
встал, и вышел из леса, и пошел на светлый Божий мир, к людям». Аггей,
ставший поводырем слепых и называвший се6я теперь Алексеем, получил прощение
от Божьего ангела и наказ быть впредь мудрым, кротким правителем и братом
своему народу. Покаявшийся во всех своих грехах Аггей сделал другой выбор:
«— Нет, господин мой,
ослушаюсь я твоего веления, не возьму ни меча, ни жезла, ни шапки, ни
мантии. Не оставлю я слепых своих братий: я им и свет и пища, и друг и брат.
Три года я жил с ними, и работал для них, и прилепился душою к нищим и
убогим. Прости ты меня и отпусти в мир к людям: долго стоял я один среди
народа, как на каменном столпе, высоко мне было, но одиноко, ожесточилось
сердце мое и исчезла любовь к людям. Отпусти меня!
— Добро сказал ты, Аггей,—
отвечал ангел.— Иди с миром!
И пошел поводырь Алексей со
своими двенадцатью слепыми, и
работал всю жизнь на них и на других бедных, слабых и угнетенных, и прожил
так многие годы до смерти своей».
Более наглядной иллюстрации к
толстовской теории «опрощения» трудно отыскать во всей отечественной
литературе. Гаршин последователен и предельно искренен в каждой детали
своего произведения.
На недоуменные вопросы,
почему он изменил традиционный финал народной легенды, Всеволод Михайлович
объяснял: «Я не знаю, как у меня сложился другой конец. Это делается
бессознательно. Сюжет мне запал в голову, я переложил его и не мог закончить
иначе. Просто, мне кажется, что это выше". Выше — отказаться от
индивидуальной жизни, слиться с другими жизнями, взять на себя долю общего
горя, идти со всеми, быть если не нищим, то слугою нищих. Эта мысль — отказ
от личности, чтобы служить другим, эта великодушная мечта посвятить себя
ближнему — владела Гаршиным неустанно.
«Недобро быть человеку едину»
— эти простые, но мудрые слова могли бы служить эпиграфом ко многим
произведениям Гаршина. Образы одиноких людей он рисует с неизменным
сочувствием и особой внутренней болью. Многие его герои одиноки и при жизни,
и при уходе из нее. Им так и не удалось встретить человека, который помог бы
преодолеть одиночество и заставил бы радоваться жизни.
И все-таки одинокие Гаршина, как правило, уходят из жизни
прозревшими и окрыленными неожиданно открывшейся правдой-истиной. Нередко их
подстерегает смерть в минуты самого прозрения. Причем это прозрение
осмыслено однотипно: герои решают связать свою жизнь с общей жизнью, служить
правде, объединяющей всех людей, и избавиться от эгоистических устремлений.
Там, где у Гаршина заявлен
мотив прозрения-обновления, мы непременно встретим и мотив
самопожертвования. О том, чтобы принести себя в жертву другим, размышляют
многие гаршинские персонажи. Даже роза из «Сказки о жабе и розе». Ей приятно
осознавать, что она хоть как-то могла облегчить страдания умирающего
ребенка. Она и распустилась-то как будто специально для того, чтобы
приободрить больного мальчика: «Роза, хотя и была срезана прежде, чем начала
осыпаться, чувствовала, что ее срезали недаром. Ее поставили в отдельном
бокале у маленького гробика. Тут были целые букеты и других цветов, но на
них, по правде сказать, никто не обращал внимания, а розу молодая девушка,
когда ставила ее на стол, поднесла к губам и поцеловала. Маленькая слезинка
упала с ее щеки на цветок, и это было самым лучшим происшествием в жизни
розы». Такого рода счастливые мгновения выпадали на долю едва ли не всех
гаршинских героев, прикоснувшихся к христианским добродетелям и потому
способных на подвиг самопожертвования. |